The printable version is no longer supported and may have rendering errors. Please update your browser bookmarks and please use the default browser print function instead.

Альтман Моисей Семенович "Из дневников 1919—1924 гг."[править]

1919

8 января.
Пришел Яблонко (молодой симпатичный преподаватель по древним авторам в университете) просить на завтра В. быть крестным отцом его ребенка. Сам он еврей, жена — христианка. Так как роды ребенка были неимоверно тяжелые, то Яблонко находит, что она имеет больше прав на ребенка, чем он. Я не согласился, и мы горячо и взволнованно заспорили. В. стал на сторону Яблонко, говоря, что, в противоположность эсхиловскому решению вопроса (в «Орестее»), он стоит за права матери, за права Земли, и присоединяет свой голос к эриниям. Яблонко скоро ушел, и тут В. расплакался.

25 декабря.
Я уже около двух недель в Баку, в Азербайджанском государстве. Приехал я из Киева после октябрьских событий (когда большевики на три дня вновь заняли Киев), гостил я у Ф. Кафитина в Харькове недели три. Поездка, хотя чреватая опасностями, прошла вполне благополучно, но по дороге, опасаясь обыска, я уничтожил свой дневник за 1919 г., вот почему отражение этого года в моих записках сильно страдает, реставрация же записок будет, конечно, неполная и непоследовательная. <...>

29 декабря.
<...> Уже третью зиму, как мы переживаем одни и те же события: летом большевиков «изгоняют», зимой они снова приходят. Так приходят, уходят и снова приходят. Пока, наконец, останутся совсем. Навсегда. <...>

1920
28 апреля. Сегодня утром мы все проснулись на левом боку. За ночь в Баку (в Азербайджане) произошел государственный переворот. Мусаватское правительство сдало свою власть коммунистам. Произошло это как вследствие внутреннего восстания, так и вследствие прибытия помощи от Красной армии со стороны Дагестана. Ныне образован уже Ревком и уже выпущены первые «всем, всем, всем» воззвания. Произносятся первые митинговые речи, хлещет типичная революционная фраза. И от необычайности — мне радостно, и мне грустно — от обычности. Да, грустно. «Едва взмахнешь им красной тряпкой, они мятутся, как быки», и те, и другие, — «которые — за» и «которые — против». Я не «мятусь», но отчего ж и я, едва увижу красный лоскуток, готов рыдать? От стыда, что не я поднял красное знамя, а только скрываюсь в его тени, осторожно прикрываюсь им. Ах, осторожно! Не слишком ли осторожно?


      • Хочу записаться в партию. Надо наконец решиться. А если смерть? Ну, пусть и смерть... <...>

2 мая.
По поводу установления в Баку Советской власти все советские политики высказываются, что Баку — ворота на Восток. То, что не удалось на Западе (социалистическая революция), должно удаться на Востоке. Советская республика Россия хочет взять мир с этой стороны, заставить вращаться Красное Солнце Интернационала с Востока... опять на Восток, еще глубже, еще дальше, пока... зажжется свет с Востока и до Запада дойдет. Красный свет не таков, как белый свет: он движется по-новому, небывалому, «горит восток зарею новой», новейшей.

5 июня.
<...> А дела наши все-таки плохи. Ганджинский пожар еще пахнет дымом, и пепел его еще по воздуху носится. Восстание в Гандже — ведь это только начало, а конца еще не видать. Все это, конечно, кончится, но когда и чем, Господи, чем еще кончится?


      • Большевики ввели террор, ужас. Это необходимо. И против этого ничего нельзя сказать. Но они при этом сами становятся ужасными. Многое многим страшно в Советской власти, но мне самое страшное в ней то, что она, постоянно вынужденная внушать страх, станет страшилищем.

Нахожусь уже четыре-пять дней в Реште, куда приехал в качестве сотрудника Кавроста. Все это время вел записи в книжечке, откуда сейчас и восстанавливаю все пережитое... <...>

11 июня.
8 часов утра. Благоразумно быть иногда неблагоразумным — сказал я себе, и вот бросил я тихую пристань бакинскую и пустился плавать в открытом море. Еду в Энзели, оттуда в Решт, а там, Бог даст, и в Казвин, Тегеран и далее. <...>

12 июня.
<...> Наш пароход называется «Седагет», что значит по-персидски «откровенность». Вот первое персидское слово, которое я узнал. Будем же откровенны. В Персии сейчас Кучук-хан, он дружит с коммунистами, коммунисты — с ним, но эта дружба вражды опасней. Друг с другом заигрывают, но игра эта — с огнем, и каждую минуту можно обжечься. Может, уже кто-нибудь собирает хворост, и скоро затрещит он сухим огоньком. Он отдаленно напоминает Махно, а что такое Махно — это я хорошо знаю из моей украинской практики.


      • Раскольников и я. Главнокомандующий Каспийской флотилией, одна из красных звезд, и я, литератор и философ. Что общего? А меж тем мы общей цепью связаны, и тронул он свое звено — зашевелилось, зазвенело мое. Недели две тому назад Раскольников взял Энзели, и вот теперь и я еду его дело делать дальше. <...>

27 августа.
На пароходе, отходящем в Баку. После суток ожидания выехали наконец. Еду вместе с делегатами, командированный на Съезд народов Востока. Погода тихая, море спокойное. И в душе у меня тихо и спокойно. Бодро и уверенно. Персидская авантюра удалась, революция наша, революция моя. Я хорошо выгляжу и уверенно гляжу в будущее.

Дела наши на фронте сильно поправились. Решт уж снова наш, и мы уже за Рештом. Все опять идет по-большевистскому: и хорошо, и плохо.

30 августа.
<...> Я два дня всего как в Баку, но вижу, как душно жить при Советской власти. Отвешивают воду и хлеб, отмеряют воздух — и недовешивают, и недомеривают. Всеобщее равнение в нищете и, хуже этого, вопиющее неравенство. Скучно и скудно. <...>

13 октября.
<...> Местная ЧК стала себя заявлять: расстреляно 69 человек — и еще, и еще. Доколе, о Господи? Не довольно ли? О, сколько пребываем мы в чистилище, когда же наконец будем мы в раю? Будем ли вообще? Есть ли дорога сквозь гробы? Как проберемся мы сквозь все эти с каждым днем растущие кладбища? <...>

24 октября.
Я подал прошение на филологический факультет и ежевечерне посещаю лекции. Среди учащихся значительно преобладает самая зеленая молодежь, и я со своей сединой на голове и в душе, со своим (о, ужас) почти 25-летним возрастом сознаю себя старым, отходящим. Сознаю все время, но не все время чувствую так. Минутами, напротив, мне кажется, что я переживаю вторую молодость, даже как будто возвращаюсь вновь к первой, вступаю на свой истинный путь: читаю, изучаю филологические науки, веду тихий и нормальный (как гимназический свой) образ жизни. <...>

28 октября.
Меня приняли (сразу) на второй курс филологического факультета по словесному отделению. Я буду проходить русскую литературу под непосредственным руководством проф. Сиповского, того самого, чей учебник был для меня приятным пособием в гимназии. <...>

30 октября.
<...> Вчера, когда я, развивая только что записанную мысль, сказал: «Кто поймет и кто измерит одиночество Отца?» — то на середине фразы мой голос внезапно упал, и я стал плакать. О чем, о ком? Об одиночестве Отца. Но не сыновняя скорбь за Отца была в моих слезах, а за себя самого. Мы, евреи, вообще отвергли Сына, остались верными старому, ветхозаветному Отцу, только Отцу, чтя веру отцов-патриархов.

И мы сами в мире, среди народов других, — отцы. Я, в частности, себя чувствую особенно отцом — у меня есть уже дети (мои творенья), и не для себя — для них я живу. Им под моим крылышком тепло, они пьют тепло моей груди, эти духи питаются моей плотью. Самому же мне холодно, самому же мне голодно. И в обильном, мною созданном мире я стою — одинокий прародитель-патриарх. Вот отчего мой голос сорвался, я желал бы лучше испить чашу Сына, ибо кто поймет и кто измерит одиночество Отца?

15 ноября.
От службы я официально отчислился (de facto я уже не служу два месяца, да и раньше что я делал?). Так что досуга достаточно. Я читаю по преимуществу историко-литературные труды. Все глубже и больше погружаюсь в филологию — и рад этому. <...>

17 ноября.
<...> Одна дама мне сегодня остроумно заметила, что мы живем точь-в-точь, как наши прародители в раю: едим яблоки (намек на гнилые яблоки, которыми служащих одарили по учреждениям) и ходим голые. <...>

24 ноября.
<...> На 10-летней годовщине смерти Льва Толстого я был в театре, где между прочим и между прочими «выступил» и Вячеслав Иванов. Я о нем большого мнения, но на этот раз его выступление (должно быть, в pendant к неискушенной в искусстве аудитории) было тускло и вяло. Но я доволен тем, что хоть видел его. Лицо западного славянофила, старичок высокого роста, с бритыми усами, беспомощный склон узеньких плечиков, напоминает ксендза. Говорить меня с ним не тянуло: мы ведь такие чуждые. И хоть я его читал, но я даже отчества его не знаю. Но знаю, что имя Вячеслав (польское?) ему идет. Фамилия же — недоразумение (Иванов ведь хоть и седьмой, но дурак. Иванов — кто такой Иванов?), и даже он, Вячеслав, себя в веках прославив, ее не скрасит.

25 ноября.
Сегодня говорил с Вяч. Ивановым. Он, оказывается, остается на зиму в Баку и будет читать лекции (по греческой трагедии, Достоевскому и римскому театру) в университете. Меня это очень радует, и я горжусь иметь его учителем своим. Ведь он так много знает и так много умеет. Но восприму ли от него я его знание и умение? Я ценю его искусство, но можно ли наукой передать искусство?

1921

6 марта.
Давно не писал я о «политике», я как-то отдалился от всего этого, а меж тем сколь многое произошло за это время.
В последнее время взят Тифлис и вместе с Азербайджаном и Арменией теперь уже и Грузия Советская — все почти Закавказье. Гражданская война словно закончена, большевики как будто победили. А между тем нет, какая-то туча нависла над ними. Продовольственный кризис? Да, и это: голод их снедает. И еще что-то. Какой-то внутренний недуг, словно червоточина какая-то в самом сердце. Какой-то безнадежностью веет от нынешней Совроссии, какой-то неизбежной обреченностью. <...>

1922

2 февраля.
Снова и снова недоволен я В. Профессора Ишков (декан историко-филологического факультета, человек, никогда не смотрящий другому в глаза, росту невысокого, ножками семенит, один глаз подергивает, я бы сказал, передергивает, служит при Наркомпросе, мне он представляется чиновником с неблагородной натурой, не загадочной, но темной личностью: я его почему-то решительно не люблю) и Харазов на вечере, торжественно устроенном в честь 80-летия проф. Лопатинского (бывший окружной инспектор, он приезжал к нам в гимназию, теперь «мой» профессор по латинскому и греческому языкам, человек хороший, со стеклянными телячьими глазами, аккуратно, изумительно сохранившийся старик, физически и, вероятно, духовно чистоплотный), подрались (именно так - и их разняли) друг с другом.

Состоялся вызов на дуэль, но секунданты решили дело разобрать в третейском суде. В судьи (со стороны Ишкова) попал и В. И теперь он всецело поглощен этим «делом». Он и раньше всех больше инсинуировал (не знаю, как пишется это противно сюсюкающее слово), а теперь и вовсе ничем другим почти не занимается, как этим. Печатающаяся книга его остановлена («Некогда», — сказал он мне), вчера сократил (для «совещания» по этому «делу») лекцию о «Поэтике», позавчера прервал семинарий по Цицерону. Словом, пылит и суетится из всех последних своих сил, бобчинсковский и репетиловский шум подымает. Когда я ему на днях говорил, что ему не следовало бы столь яриться по этому делу и вообще было бы достойнее стоять в стороне (честь и слава Гуляеву: вот муж, иже не иде путями, не скажу нечестивых, но мелочно-суетных), «не судите и судимы не будете», он изобразил свое участие как бремя, чуть ли не некий крест (о, фарисейское ханжество и лицемерие!), а на самом деле он от всего этого захлебывается, «забот полон рот», и он рот и ноздри все шире и шире распускает.

Он имел бесстыдство заявить мне, что ему по душе предложение закрыть университет на неделю и предаться всецело разбору «дела». Он любит говорить о любви к науке, но вот для чего он готов ею жертвовать. Он часто и пространно толкует об академическом духе, но, как правильно указала мне Лидия Гуляева, ему по душе больше богема и ее нравы, оттого-то весь с головой ушел в эту грязную навозную кучу и с таким смаком на все лады и стороны переполаскивает грязное белье двух грязных людей. Брр... Напрасно ополчился я в своем сонете на Харазова за его разнузданный нос. Нос В. не короче, и сует он его не реже, чем Харазов. Знаю, что не в носе дело; если бы это было так, я бы не занял столько страниц его именем. Но мне стыдно и противно видеть его с этим вытянутым носом. Носом победоносным не станешь ведь. С носом только останешься... Я лично полагаю, пока В. не «отойдет», ибо он несомненно «разбежался», не иметь с ним никаких частных общений. Падению ближнего не радуюсь, а он падает, а он ближний. Поднять его не могу я, но не видеть наготы отца я могу, хотя б закрыть пришлось глаза. <...>

9 февраля.
Поступил к Томашевскому (наш профессор и замнаркомпроса) в личные секретари. Еще к обязанностям своим не приступил, и в чем будут они состоять, не знаю. Но кажется, что переутомляться не придется...

18 февраля.
(...) Читал вчера у В. свой критический очерк о Пере Гюнте. Слушали: В., Александра Николаевна Чеботаревская, Лидия Вячеславовна и проф.Селиханович (поляк, читает у нас лекции по философии и психологии, человек неглубокий, мягкий компилятор, чуть-чуть со сладкой картавостью в голосе и характере, больше и чаще хороший, чем плохой).

'18 марта.
Вчера были именины (день патрона!) Вячеслава Иванова. У него собрались: семья Гуляевых (проф. Александр Дмитриевич Гуляев читает у нас логику и философию, специалист по Платону, человек твердых принципов и моралист-кантианец, по воспитанию семинарист и, кажется, в семье своей «маленький тиран»), Томашевский, Селиханович, Ишков (все наши профессора), Чеботаревская, я, еще один студент.

18 июля.
Я больше не числюсь служащим при Наркомпросе: меня «сократили». Теперь тенденция (после пира похмелье, но, ах, голова все болит) всех и все сокращать. Ее Величество революция сама значительно сократилась. Скомкалась, сжалась и хоть, как пес, по старой привычке бросается на людей, но уже (тоже как пес) поджала хвост и скрежещет (от голода, что ль, от чувства близости конца) зубами. Ну, гадина!

24 августа.
Умер Лев Григорьевич Лопатинский. Светлое царствие ему небесное! Лет 15 тому назад, когда я был гимназистиком, он, бывший тогда окружным инспектором при краевом (в Тифлисе) попечительстве, наезжал к нам в гимназию ревизором. Страх и трепет учительского персонала передавался и нам, ученикам, тогда. И так бы с этим впечатлением о нем я и остался, если б я не имел счастья в последние два года убедиться во вздорной детскости того впечатления.

Я был одним из двух-трех слушателей Льва Григорьевича (еще месяц тому назад сдавал я у него Геродота, и он поставил мне «весьма удовлетворительно» за мой слабый ответ, «только для компании», как он выразился тогда: со мной экзаменовались еще двое), кроме того, несколько раз я бывал у него дома и всегда умилялся его детской кротости, чистоте и голубиности его души. Это был чистый, светлый, изумительно физически и духовно сохранившийся серебряный старик. Еще стоит перед глазами его невысокого роста фигурка в беленьком кителе, с палкой в руках, еще вижу улыбку его, еще слышу голос его. <...>

23 сентября.
<...> После имевших место в Баку классовых и национальных распрей. Три года тому назад произошли так называемые «сентябрьские события» и до 30 тысяч армян были в течение трех дней перерезаны. Насилиям, грабежам, издевательствам со стороны озверевших татар не было в течение трех дней предела. И после этого еще много времени (почти до самого свержения мусаватской власти большевиками) армяне продолжали жить в вечном страхе. Многие армяне из Баку убежали и уж больше не вернулись. Так что изобилие армян в Баку теперь сменилось скудостью, и, идя по улицам, я как старый бакинец ясно вижу это оскудение армянского населения. Я не принадлежу к особенным армянофилам, но я чувствую себя перед ними за произошедшее виноватым (хотя евреи, конечно, решительно здесь не при чем), и я хотел бы что-нибудь хорошее сделать для армянского народа. Но что могу я? Господи, ты сделай! <...>

20 декабря.
<...> Вена —это город, в котором состоит профессором Фрейд, теорией бессознательного и толкованием снов которого я последнее время усиленно занимаюсь и о котором еще вчера ночью беседовал и с Вячеславом, и с моими новыми двумя знакомыми (русский консул Али Фрадкин и заведующий Госторгом [...]). Спор, который происходил, — это спор в душе их самих: марксисты правовернейшие всю жизнь (Али 22 года в партии, был на каторге, работал в шахтах) и евреи еще до рождения и все детство и отрочество (ученики ешибота, Али уже мог быть раввином). <...>

1923

26 февраля.
Несколько раз за это время бывал на полурелигиозных, полуспиритических сеансах у проф. Энгельмайера, где познакомился с одной дамой, Ниной Алексеевной Зайковской. На собраниях этих она являлась изумительно чувствительным медиумом. Я ее провожал дважды домой, и она мне сообщила чрезвычайно много интересного и значительного из своих внутренних переживаний. Она визионерка, сивилла и чутка до ужаса. Я был потрясен ее сообщениями и настолько проникся сознанием значительности ее переживаний, что если б я не был собой, хотел бы быть ею. Такое явное касание к мирам иным я ни у кого еще не встречал. Магнетизер надеется, что она может полететь. Да, такая может и полететь. Я бы не очень изумился.

28 февраля.
Я получаю уроки один другого неожиданнее. Вчера утром я отправился к Петру Петровичу Штейнпрейсу. Это студент, филолог, главное занятие его — философия. Это красивый, с безукоризненным пробором немец, аккуратный до безумия. Именно до безумия, и этим, может быть, должно объяснить его неизменную и исключительную логичность, его сумасшедшую последовательность. Он позитивист, с различными отклонениями ницшеанец, человек большой воли. <...>

Вячеслав «обрушился» на одну часто у него бывающую курсистку, Татьяну Михайловну Емец («Лотос» — она бывшая теософка), за то, что она мало занимается.

28 апреля.
Сегодня трехлетняя годовщина прихода Советской власти в Баку. По улицам обширнейшие манифестации. Я — равнодушен, безучастен. Я стал совсем аполитичен. Как это состояние мое далеко от того, в котором я был в первые два года революции. <...>

Вся эта неделя прошла в нашей семье под знаком «суда над тайными еврейскими школами». Я тоже суд посещал и вчера провел там весь день до двух часов ночи. В числе подсудимых и мой «старец», духовный раввин Меюхес. Обвинение — в обучении детей религии. Меюхеса присудили к восьми месяцам принудительных работ. На суде прокурор прямо заявил, что абсолютного права и справедливости нет, а есть только конкретное право и справедливость. Перевести это на язык простой, это будет значить: справедливо все, что выгодно господствующему классу, теперь у нас — пролетариату. Но тогда зачем же суд и вся процедура искания «истины»? Впрочем, догадываюсь, обставлять дело именно так, а не иначе — тоже пролетариату выгодно... <...>

2 июня.
Историко-филологический факультет я (без ложной скромности — пред кем я извиняюсь: пред стилем?) блестяще закончил. На последнее мое [испытание] («защита тезисов») пришло много профессоров и из кончающих. Происходило это в большом канцелярском зале при большой торжественности. Я сказал получасовое вступительное слово, отвечал на поставленные (в чрезвычайно мягкой, почти нежной форме: не вопросительно, а просительно) вопросы. Комиссия в лице председателя Вячеслава (который провел все собрание виртуозно) и членов — Маковельского и Яблонко — вынесла как о моей работе, так и о диспуте самый лучший отзыв. Вячеслав поцеловал меня, профессора и публика (заседание было открытое, публичное) зааплодировали и стали один за другим подходить с поздравлениями. Я кланялся, жал руки и благодарил. Состояние мое было приподнятое, очень удовлетворенное. Радуюсь еще и по сию пору, а уж второй день минует этому, и уж это, как и все студенчество мое, — отошедшее. Теперь предстоит мне зачисление в научные сотрудники. Хотел бы одновременно и при Вячеславе (по классической филологии) остаться, и не отрезать себе путей и связей с русской словесностью. <...>

1924

25 января.
В здоровье Вл.Ильича Ленина после некоторой поправки здоровья, которая позволяла надеяться на его скорое возвращение к государственной работе, наступило внезапное ухудшение, и 21-го в 6 часов 50 минут он скончался при явлениях паралича дыхательного центра. Известие это в Баку дошло только на второй день вечером, а я об этом узнал только утром 23-го. Неожиданность на меня подействовала очень сильно: я был захвачен врасплох. Я целый день находился под впечатлением смерти Ильича. Но вечером я был у Харазова, и его равнодушное отношение к случившемуся (а также и «признание» Ленина только человеком гениальной воли, но отнюдь не ума) меня остудило.

И уж совершенно успокоенный, даже удивленный своим утренним состоянием, пошел я от Харазова к Иванову. Там собралась теплая компания: композитор Глиэр, поэт М.Гальперин, проф. искусства Фридолин, В. М. Зуммер, С.В.Троцкий и еще кое-кто.

Глиэр и Гальперин прибыли недавно из Москвы, и последний делился с нами своими впечатлениями. Заверяя нас, что это не обывательские слухи, а совершенно точно проверенные факты, он рассказывал, что Л. Троцкий находился 6 дней под арестом и последовавшая затем его поездка в Сухум — вынужденная. Такова же и поездка Луначарского в Сибирь... Всем верховодят Зиновьев, Бухарин и Сталин. Крепнет кампания против НЭПа, и вновь назревает ситуация восемнадцатого года. Происходит спор за деление наследства Ленина, и сейчас в революции нашей предробеспьеровский момент... <...>

4 апреля.
Когда я в первый раз увидел Иисуса Христа? Мне было лет шесть—семь. Отец уж был в Баку и приезжал домоq (в Уллу) примерно раз в два года. В последний его приезд в Уллу (через два года вся наша семья выехала в Баку) я решил пойти ему навстречу. Так как поезд до Уллы самой не идет, а ближайшая станция Ловши — в 17 верстах по ту сторону Двины, то я в «ожидаемый» день в хедер не пошел, переправился паромом на ту сторону и зашагал по большаку. В самом начале пути приходится идти мимо огромного огороженного парка и сада помещика Фальтина.

И вот, идя вплотную около ограды, я вдруг увидел меж деревьев отчетливо выделяющегося повешенного человека. Человек этот висел совершенно неподвижно, руки его были жутко распростерты в обе стороны, выражение лица теперь не припоминаю, но помню, что общее впечатление от повешенного было страшно тревожащее. И не жалость, а страх охватил мою детскую душу. Было что-то совершенно необычайное во всей этой фигуре, да и весь зеленый фон (деревья, кусты, ранняя зелень) только усиливал впечатление. Первое мое движение было обратиться в бегство, но я замер и увидел, что и «Тот» недвижен. Кажется, что кто-то из детей, меня сопровождавших, сказал мне, что это «их бог». Совсем недавно узнал я, осведомившись, что это огромное распятие в величину больше чем человеческую, поставленное владельцем парка на могиле его жены. Я, кажется, никогда этого случая не вспоминал, но он, очевидно, крепко засел в моем мозгу.

6 мая.
<...> На днях я, Ксения (Михайловна Колобова, курсистка, пишет стихи, немного сомнамбулического типа), П.П.Штейнпрейс («немец») пришли к В. со стихами Харазова («Седьмой греческий мудрец — К. Маркс»; спенсеровы строфы). Мне они казались очень замечательными как по своей обычно свойственной Георгию Артемьевичу остроумной и парадоксальной форме, так и по мастерскому изложению дарвинизма в свете материалистического миропонимания.

5 июля.
Уж вот месяц, как я из Баку. Недели две как пробыл я в Москве, почти столько же, как я в Питере...

16 сентября.
Итак, это уже решилось. Я не вернулся в Баку, а остался в Ленинграде. Взял себе комнату, которой я пока очень доволен: тиха и располагает к занятиям чрезвычайно. А заниматься я намерен: для этого ведь и остался здесь. Досугу у меня предостаточно, возраст мой уж такой, что к излишним движениям не склонен, так что сиди и умней, расти не по дням, а по часам. <...>


Из книги: M. С. Альтман Разговоры с Вячеславом Ивановым. Составление и подготовка текстов В. А. Дымшица и К. Ю. Лаппо-Данилевского. Статья и комментарии К. Ю. Лаппо-Данилевского. — СПб.: ИНАПРЕСС, 1995. — 384 стр. (СВИДЕТЕЛИ ИСТОРИИ).

comments powered by Disqus